К. Чуковский

Силы душевные постепенно изменяли Александру Александровичу, но лишь в марте этого года, после краткого подъема, увидел я его человечески-грустным и расстроенным. Необычайное физическое здоровье надломилось; заговорили, впервые внятным для окружающих языком, «старинные болезни».

В. А. Зоргенфрей

Впервые я был приглашен к Александру Александровичу весной 1920 г. по поводу лихорадочного недомогания. Нашел я тогда у него инфлуэнцу с легкими катаральными явлениями, причем тогда же отметил невроз сердца в средней степени (легкая аритмия, незначительное увеличение поперечника). Процесс закончился, но еще некоторое время продолжались немотивированные колебания температуры по вечерам (так называемый «послегриппозный хвост»). Это было в апреле 1920 года.

Доктор медицины Пекелис. Отчет врача

Судьба Блока. По документам, воспоминаниям, письмам, заметкам, дневникам, статьям и другим материалам - i_024.jpg

Посмертная маска А. Блока

Последний его печальный триумф – был в Петербурге, в белую апрельскую ночь.

Помню, он с усмешкой рассказывал – вечер его не разрешают: спекуляция, цены выше каких-то тарифов. Наконец – разрешили. И вот доверху полон огромный Драматический театр (Большой) – и в полумраке шелест, женские лица – множество женских лиц, устремленных на сцену. Усталый голос Чуковского – речь о Блоке – и потом, освещенный снизу, из рампы, Блок – с бледным, усталым лицом. Одну минуту колеблется, ищет глазами, где встать – и становится где-то сбоку столика. И в тишине – стихи о России. Голос какой-то матовый, как будто откуда-то уже издалека – на одной ноте. И только под конец, после оваций – на одну минуту выше и тверже – последний взлет.

Какая-то траурная, печальная, нежная торжественность была в этом последнем вечере Блока. Помню, сзади голос из публики:

– Это поминки какие-то!

Это и были поминки Петербурга о Блоке. Для Петербурга – прямо с эстрады Драматического театра Блок ушел за ту стену, по синим зубцам которой часовым ходит смерть: в ту белую апрельскую ночь Петербург видел Блока в последний раз.

Евг. Замятин

Перед Пасхой, в апреле 1921 года, жаловался он на боль в ногах, подозревал подагру, «чувствовал» сердце; поднявшись во 2-й этаж «Всемирной Литературы», садился на стул, утомленный.

В. А. Зоргенфрей

Последним словом, которое я услышал от Блока, сказанным при последней встрече, с последним рукопожатием, у подъезда «Всемирной Литературы», накануне последней поездки Блока в Москву, – было слово: – Устал.

Впрочем, здесь не было жалобы: Блок никогда не жаловался…

Юр. Анненков

Как-то, в разговоре, он сказал мне с печальной усмешкой, что стены его дома отравлены ядом, и я подумал, что, может быть, поездка в Москву отвлечет его от домашних печалей. Ехать ему очень не хотелось, но я настаивал, надеясь, что московские триумфы подействуют на него благотворно. В вагоне, когда мы ехали туда, он был весел, разговорчив, читал свои и чужие стихи, угощал куличом и только иногда вставал с места, расправлял больную ногу и, улыбаясь, говорил: болит! (Он думал, что у него подагра.)

К. Чуковский

В начале двадцать первого года в нем завершился процесс, который должен был начаться в нем и который, действительно, начался и, по-видимому, мучил три года.

Это было вполне законное и со всех точек зрения понятное и естественное тяготение художника к новому читателю – если от него ушли многие из старых.

…Он попал в Москву как раз в тот период, когда взбудораженная революцией литературная накипь лихорадочно искала чего-то нового и, не умея найти его, бешено и неразборчиво сокрушала «старое».

Е. Зозуля. Трагедия Блока

В Москве болезнь усилилась, ему захотелось домой, но надо было каждый вечер выступать на эстраде. Это угнетало его. – «Какого чорта я поехал?» – было постоянным рефреном всех его московских разговоров.

…В присутствии людей, которых он не любил, он был мучеником, потому что всем телом своим ощущал их присутствие: оно причиняло ему физическую боль. Стоило войти такому нелюбимому в комнату, и на лицо Блока ложились смертные тени. Казалось, что от каждого предмета, от каждого человека к нему идут невидимые руки, которые царапают его.

Когда весною этого года мы были в Москве, и он должен был выступать перед публикой со своими стихами, он вдруг заметил в толпе одного неприятного слушателя, который стоял в большой шапке неподалеку от кафедры. Блок, через силу прочитав два-три стихотворения, ушел из залы и сказал мне, что больше не будет читать. Я умолял его вернуться на эстраду, я говорил, что этот в шапке – один, что из-за этого в шапке нельзя же наказывать всех, но глянул на лицо Блока и замолчал. Все лицо дрожало мелкой дрожью, глаза выцвели, морщины углубились.

– И совсем он не один, – говорил Блок. – Там все до одного в таких же шапках!

Однажды в Москве – в мае 1921 года – мы сидели с ним за кулисами Дома Печати и слушали, как на подмостках какой-то «вития», которых так много в Москве, весело доказывал толпе, что Блок, как поэт, уже умер: «Я вас спрашиваю, товарищи, где здесь динамика? Эти стихи – мертвечина и написал их мертвец». – Блок наклонился ко мне и сказал:

– Это правда.

И хотя я не видел его, я всею спиною почувствовал, что он улыбается.

– Он говорит правду: я умер.

К. Чуковский

Блок стал жертвой обыкновенного всесокрушающего московского диспута. Этот диспут и встреча его в Москве – были для него последним ударом…

Помимо безответственного литературного диспута, характерного для тогдашней Москвы, Блока обидело еще и то, что революция вообще почти никак не откликнулась на «Двенадцать».

Если он еще мог не посчитаться со случайной бранью диспута, то сурового молчания революции он вообще не перенес.

Блок не знал, что революция вообще никого не превозносит и никого не награждает особенно продолжительными аплодисментами.

Развенчанный своим старым обществом, он не видел признания и со стороны общества нового.

Эта обычная, в конце концов, трагедия художника в переходное время оказалась для Блока роковой.

Е. Зозуля

Помню первый приезд Блока в Москву в мае прошлого года. Еще цветущий и бодрый, читающий свои стихи перед аудиторией, переполнившей залу Политехнического музея. И второй приезд в мае нынешнего года. Худой, измученный, озлобленный, без веры и надежды, с опустошенной душой.

П. С. Коган. А. Блок

Когда из Дома Печати, где ему сказали, что он уже умер, он ушел в Итальянское Общество, в Мерзляковский переулок, часть публики пошла вслед за ним. Была пасха, был май, погода была южная, пахло черемухой. Блок шел в стороне от всех, вспоминая свои «Итальянские стихотворения», которые ему предстояло читать. Никто не решался подойти к нему, чтобы не помешать ему думать… В Итальянском Обществе Блока встретили с необычайным радушием, и он читал свои стихи упоительно, как еще ни разу не читал их в Москве: медленно, певучим, густым, страдающим голосом. На следующий день произошло одно печальное событие, которое и показало мне, что болезнь его тяжела и опасна. Он читал свои стихи в Союзе Писателей, потом мы пошли в ту тесную квартиру, где он жил (к проф. П. С. Когану), сели пить чай, а он ушел в свою комнату и, вернувшись через минуту, сказал:

– Как странно! До чего у меня все перепуталось. Я совсем забыл, что мы были в Союзе Писателей, и вот сейчас хотел сесть писать туда письмо, извиниться, что не мог прийти.

Это испугало меня: в Союзе Писателей он был не вчера, не третьего дня, а сегодня, десять минут назад, – как же мог он забыть об этом – он, такой точный и памятливый! А на следующий день произошло нечто, еще больше испугавшее меня. Мы сидели с ним вечером за чайным столом и беседовали. Я что-то говорил, не глядя на него, и вдруг, нечаянно подняв глаза, чуть не крикнул: предо мною сидел не Блок, а какой-то другой человек, совсем другой, даже отдаленно непохожий на Блока. Жесткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто паутиной покрытый. Даже волосы, даже уши стали другие. И главное: он был явно отрезан от всех, слеп и глух ко всему человеческому.